Записи на таблицах - Лев Виленский
Моему удивлению не было предела. Я никогда не думал о женитьбе, но, когда я посмотрел в серые, глядевшие на меня с нежностью, глаза этой женщины, чьи маленькие руки приготовили вкусную еду, хлопотали по дому, убирали каждый уголок перед субботой, я сглотнул ком в горле… и продолжал читать.
Мой иврит оставлял желать лучшего. Поэтому потом я молчал, смакуя фаршированную рыбу, упругие и мягкие куриные «пульки», густой наваристый бульон с крутым яйцом, и сладкий с перцем иерусалимский кугель. Я ел, и ловил на себе любопытные взгляды Моше и Ривки, и нежный взгляд их матери, подкладывающей мне особенно лакомые кусочки.
Я готов был упасть перед ней на колени и заплакать. Я готов был целовать ее маленькие ноги в праздничных туфельках на невысоком каблуке. Я давил в себе желание взять ее на руки и носить по комнате. Я пел про себя от восторга.
После субботнего ужина она не отпустила меня домой. Дети ушли играть в свои комнаты. А мы сели с Рахелью на старый кожаный диван, стоявший несколько в тени — в комнате горела всего одна лампа. А зажигать остальные было нельзя — ибо зажжение огня в Шабат есть величайший грех. Мы сидели в разных концах дивана, я, зная, как следует себя вести с религиозной женщиной, старался поддерживать беседу, не спрашивая при этом нескромных вопросов. Мы немного поговорили о жизни, потом она вдруг всплеснула руками:
— Ты так напомнил мне моего покойного Дова… Особенно когда ты солил халу! У него тоже был такой сосредоточенный вид.
— Да я …как химик, умею аккуратно рассыпать порошкообразное вещество, — ввернул я умное слово на иврите.
— Ты милый, — сказала Рахель, — я понимаю, что тебе надо домой… но я не хочу, чтобы ты уходил.
Она дала мне сверток с фаршированной рыбой и долго махала мне рукой из окна, когда я переходил пустынную в этот вечер улицу Сороцкин.
На следующий Шабат я снова пришел к Рахель. И на следующий после него.
Мой отец с удовольствием ел фаршированную рыбу, которую готовила Рахель, и слезы текли по его постаревшему лицу. Тогда впервые я понял, что отец слабее меня. Мне было страшно.
А когда я приходил в ее дом, уютный и чистый, и меня весело встречали ее дети, которым я покупал самые дорогие конфеты в прозрачных бумажках, и с порога по-субботнему опрятного дома, вместе со свечами на столе, мне светила и грела улыбка Рахели, в душе словно бы распахивались какие-то ворота, и становилось легко и свободно. А ночью Рахель приходила ко мне во сне, и я не хотел просыпаться утром, ловя сны за хвостик.
Однажды, когда я был у нее на Шабат в очередной раз, на улице зарядил сильный ливень. Рахель уговорила меня остаться. Мы говорили о том, о сем, немного о политике, чуть-чуть о поднятии цен, о детях, постепенно разговор перешел на тему, которую я никогда не задевал. На отношения мужчины и женщины.
Она стояла у окна. На улице сильный дождь стучал в стекла, выл ветер. Рахель взглянула на меня своими серыми глазами, и неодолимая сила бросила меня к ней. Ее руки сплелись у меня на затылке. Мы поцеловались, раз, другой… а потом, под аккомпанемент ветра и бури я взял на руки ее легонькое горячее тело и отнес в спальню, где стояла только аккуратно застеленная супружеская кровать и маленький шкаф для одежды. Я любил ее ночь напролет, неистово, страстно, не останавливаясь… я был молод, и она нравилась мне так сильно, как ни одна женщина в мире не могла мне нравиться. Под утро она тихонько выскользнула из-под моей руки, разбудила меня, ибо детям не следовало видеть меня с утра, и я вышел в серую мглу дождя, со свертком в руках. В свертке, кроме фаршированной рыбы и кугеля, лежала маленькая записка: «Я люблю тебя!», — писала Рахель смешным круглым почерком, — «храни тебя Б-г!».
Мы встречались с ней только по вечерам в пятницу, и я уходил от нее, окрыленный и счастливый, под утро. Мои однокурсницы с удивлением замечали, что я не смотрю на них. А я и не мог — вульгарные местечковые девицы, корчившие из себя светских дам, и спокойно рассказывавшие мне, что у них сегодня течка, и как неслабо они провели ночь с тем-то и тем-то вызывали у меня такое отвращение, что я с трудом сдерживал себя, чтобы не плюнуть. Будни пролетали для меня медленно — я с нетерпением ждал своей пятничной работы, молитвы в синагоге, теплой домашней еды и прикосновения рук и языка любимой женщины. Несколько раз я — честный еврейский мальчик — предлагал ей выйти за меня замуж. Она только вздыхала и гладила меня по голове… ей было 28 лет.
А потом ее сосватал добрый и хороший человек, у которого была бакалейная лавка, и который остался холостяком из-за своей отталкивающей внешности — на лице у него царили одни сплошные огромные губы и толстый мясистый нос. Он не знал Торы, но его толстый бумажник, который он то и дело вынимал волосатыми сильными пальцами, перекрыл все.
Они пригласили меня на Шабат.
Я мучительно улыбался так, что сводило скулы. С уважением принял от мужа Рахели — а звали его Хаим — кусок халы, долго смотрел, как он, некрасиво морщась, с шумом втягивал в себя бульон, зажав ложку в мохнатом кулаке. А Рахель с гордостью смотрела на нового мужа, изредка приободряющим взглядом глядя на детей. Те с настороженностью глядели на нового папу.
Когда я выходил, Рахель сунула мне в руки завернутый в белую бумагу сверток. Я развернул его под фонарем. Там была маленькая записка. Тот же смешной круглый почерк: «Прости, милый, Господу было угодно…». И лежала вкусная фаршированная рыба.
Был месяц апрель. Пахло новой листвой. Над Городом, в темной глубине шабатнего неба, летели стаи перелетных птиц, курлыкая и хлопая крыльями.
Словно огнем пронзило мне сердце. Дыхание сперло. Я бросил вкусную рыбу прямо на мостовую, и, давясь рыданиями, вытащил из кармана мятую пачку сигарет, с отвращением закурил…
Дома отец, не получивший порции рыбы, отец, которого я — ничтоже сумняшеся — уже не считал никаким авторитетом, долго смотрел на меня. Он плохо понимал в жизни, мой отец. Так мне казалось.
— Вот ты и повзрослел на Субботу, сынок, — сказал он неожиданно. И налил мне стакан виски.
День в заповеднике
Ночь уходила медленно. Сначала запела одинокая утренняя птица, которая почувствовала, что вот-вот настанет утро. Затем пунцовая